Вернет ли "Радость любви" людей в церковь
Несколько лет назад, собирая материал для статьи о "священном даре жизни", мне пришлось пообщаться с одним православным активистом, борющимся по мере своих сил с абортами. В ходе разговора он приводил множество примеров. Один из них я запомнила очень хорошо. Не из-за обстоятельств дела, а из-за одной фразы, которая очень многое расставила по местам. Речь шла о школьной подруге моего собеседника, которая, забеременев, решила делать аборт. Мой собеседник, само собой, вступил с ней в горячую полемику. "А почему она решила делать аборт?" — спросила я. Этот вопрос почему-то несколько сбил моего собеседника с ритма. Он удивленно посмотрел на меня и сказал: "Я не знаю. А какая разница, какие там у нее причины? Это не имеет значения. Аборт — это преступление. Все. Точка". Тогда я по наивности попыталась ему объяснить, что причина его неудачи в том, что он проявил полное безразличие к человеку, которого пытался убедить. Его подруга прекрасно видела, что ему, в общем, чихать на нее, — ему важно не ее решение и даже не жизнь ее ребенка. А то, чтобы в этом мире выполнялись какие-то правила, в которые он верит.
Это была наивная попытка — я быстро это поняла и замяла разговор. И, к стыду своему, скажу, что с тех пор я стараюсь избегать и таких людей, и подобных тем.
Послание Папы Римского Франциска "Радость любви" вернула меня к тому давнему разговору. Потому что в нем как раз те слова и аргументы, которых мне не хватило. Ни во время разговора, ни после него, когда я мучительно думала над тем, почему же меня так и не услышали.
Этот 250-страничный документ, по всей видимости, стал для Папы Франциска настоящим испытанием. В нем он должен был сказать то, что считал нужным, но при этом так, чтобы консерваторы не смогли придраться к тому, что он не учел критики и пожеланий Синода епископов. Того самого, на котором епископы, подозревая папу в либерализме, покушении на доктрину и прочих страшных вещах, так и норовили устроить скандал погромче.
Надо сказать, что Папа Франциск нашел изящный способ выйти из-под критики и консервативных "цепных псов доктрины", и ультралибералов, ожидавших коренного пересмотра доктрин. Для обеих сторон этого условного диалога "сократить разрыв между доктриной и реальностью" — это значит пойти на уступки реальности. Этого ультраконсерваторы допустить не могут, потому что это означает уступить греху, а ультралибералы не соглашаются со словом "грех". Надо сказать, что позиции консерваторов весьма сильны, — они укреплялись в течение почти полувека, трех понтификатов. За это время "либеральные" веяния Второго Ватиканского собора были отчасти обезврежены, отчасти пересмотрены и приняты с оговорками. А отчасти — просто забыты.
В этом нет ничего особенно странного, тем более злонамеренного. Церковь не может меняться быстро — она связана доктриной, с одной стороны, и специфической корпоративностью — с другой. Масса нюансов, которые теперь стали едва ли не частью доктрины, вроде целибата, например, это нюансы корпоративной культуры. Так же, как присущая не только католической церкви мезогиния, которая тоже представляется частью доктрины. Либералов можно понять: они не столько подвергают сомнению доктрину, в чем их обычно обвиняют консерваторы, сколько пытаются отделить от доктрины то, что привнесено в нее церковной корпорацией, имеющей эксклюзивное право на толкование Священного Писания.
Можно понять и консерваторов, рассматривающих церковь как хранителя доктрины, а в светском измерении — условного эталона моральной нормы. Эталоны должны сохраняться в неприкосновенности, под стеклянным колпаком, где сохраняется температура 20 градусов Цельсия и давление ровно в одну атмосферу. Любые манипуляции с эталонном могут привести к изменению его эталонных свойств и качеств. А потому — руки прочь, не трогайте доктрину.
Результат этого "законничества" известен — церковь просто отбрасывает прочь людей, которые не пролазят в игольное ушко ее нормы. Отпадают — и теряют с ней связь. "Пока не покаетесь" превращается в "после дождичка в четверг" — хотя бы потому, что покаяние, осознание своего греха и поиск путей выходи из ситуации возможен только под очень чутким духовным руководством. А как раз в нем-то церковь со своей железной нормой и отказывает тем, кто оступился.
Изменения в современном мире, сопряженные с секуляризмом и глобализацией, отчасти обезоруживают церковь. Отлучение от Причастия — экскомуникация — во времена общинно-патриархального уклада было сильным аргументом, поскольку отлученный зачастую становился изгоем и вне церковных стен. К счастью (все-таки, к счастью) в наше время священник и, шире, церковь лишены власти превращать человека в изгоя за пределами церковных стен. Но в результате, каждого отлученного церковь не столько наказывает, сколько теряет, то есть наказывает себя. И в этом, возможно, есть наконец-то доля справедливости. Можно сколько угодно обвинять внешний мир и всяких "масонов" в организации секуляризации. А можно признать, что механистическое применение доктрины в каждом индивидуальном случае и само по себе довольно эффективно выталкивает людей из церкви.
Это понимают и понимали раньше обычные приходские священники, которые — больше прочих — страдали от требований соблюдать жесткость в доктринальных вопросах. Принимали, например, грех на душу, закрывая глаза (а то и благословляя) на применение контрацептивов в рамках доктрины "меньшего зла" — дабы не доводить дело до аборта. На самом деле, высказавшись в пользу ответственного родительства на фоне эпидемии Зика в Бразилии, Папа Франциск не сделал ничего сенсационного — так поступали и поступает масса священников и до Зика, и во время него. Просто об этом было не принято говорить на таком высоком уровне и для прессы.
Своим посланием "Радость любви" папа Франциск одержал по крайней мере одну маленькую победу — он повернулся лицом к реальности. Не к той, которая выражена в либеральных требованиях полюбить презервативы и венчать гомосексуалистов. А в том, что касается ухода от ситуации двойной морали священства. То, что многие священники делали и раньше, разбираясь в меру своих сил в степени зла того или иного решения, теперь выведено из темного угла на свет, вышло из маргинального статуса. Не только верные нуждаются в новом человекомерном подходе к своим проблемам, но сами священники нуждаются в инструментрии и большей свободе, чтобы этот новый подход осуществлять.
Он буквально пальцем не тронул доктрину, но нанес удар по краеугольному камню консерватизма: доктрина — доктриной, а Христова любовь — Христовой любовью. Тонкий намек на то, что для христианина Ветхий завет важен — но не больше (и не меньше) Нового.
Любовь — это слово спасает все. Под ее лучами можно говорить о чем угодно и вводить в документ самые рискованные пассажи. О половом воспитании, например, которое папа одобряет, но только в ключе любви, а не механистического представления о сексе. О разводах. О насилии в семье. О повторных браках. О планировании семьи. Нет ничего сенсационного. Как в анекдоте о Моисее, который договорился со Всевышним о сокращении списка Заповедей всего до десяти пунктов, но по поводу прелюбодеяния компромисса достичь не удалось. Так вот, в папском послании по-прежнему никаких компромиссов по поводу прелюбодеяния. Зато появилась возможность "договариваться со Всевышним". Возможность, открытая для христиан заповедью любви.
В папском послании важно то, что эта любовь имеет не умозрительный, а прикладной характер. По Папе Франциску она означает отказ от применения шаблонов "греха" и "праведности" в пользу внимания и сочувствия к каждому конкретному случаю. Ведь нет любви вообще — любовь всегда конкретная, прикладная, индивидуальная, любовь всегда к кому-то. Это не меняет сути доктрины. Но это в корне меняет тон разговора. "Меня не интересуют ее обстоятельства" — это не язык любви. Это язык закона. А еще вернее — язык суда. Овладеть языком любви куда сложнее. Но, по всей видимости, необходимо. Потому что любовь — сильное оружие. Возможно, последнее, чем еще можно поразить, встряхнуть и, если повезет, даже изменить этот мир.